Тепловоз logo ТЕПЛОВОЗ.COM


2016-03-05 : Станислав Шуляк : Русское народное порно


роман-соитие

1


— Замысловатое объявление! — вздохнула женщина, тщательно изучив мои расскакавшиеся востроногие словеса на бумажном клочке.

— Ещё бы не замысловатое, любезная Анна Львовна, — подтвердил я. — Это вы удивительно справедливо приметили. Но надеюсь, это не послужит помехой? Хотелось бы непременно такой текст… — молвил ещё с некоторым беспокойством. Не приведи бог, чтоб сокровенное моё предприятие, чтоб милое моё мракобесие с первого своего шага пошло не по задуманному.

— Какие у нас тут студии? — развела ещё руками. — Откуда?

— Сам удивлен и не знаю подробностей. Лишь выполняю данное мне поручение.

— У нас — и кино! — делая пометку на бумажном клочке, сказала женщина.

Анна Львовна — птицевидная дамочка тридцати двух лет, мать-одиночка пигалицыного росточка; я знал её немного, поскольку приходил не так давно в редакцию с объявлением о продаже последней своей коровушки с телёночком. Всего же некогда было у меня их четыре (коровушки), это ежели не считая двухлетнего быка, коего я продал раньше. Выручкой за всех шестерых я распорядился с толком, в соответствии с планом. Но об том позже, милые мои.

«Новая студия приглашает сногсшибательных юношей и юниц шестнадцати-восемнадцати годков от роду — и никак не более того — на съёмки эстетического кино человеколюбивого содержания за некоторое неброское вознаграждение. Отбор по результатам собеседования. Некрасивым просьба не беспокоить: всё равно не подойдёте, а времени жаль — уж не обессудьте, драгоценные. Записываться по телефону…» — было объявление. Телефон, понятное дело, прилагался.

— Может, и для меня небольшая какая роль сыщется? — несмело любопытствовала Анна Львовна. — Никогда в жизни в фильме не снималась. Даже не знаю, как это делается.

На миг вообразил себя демиургом, вершителем и даже полковником и легионером.

— Не могу за тех отвечать, — сказал я, — но они были категорически настроены на непомерную юность и телесную смазливость, в просторечии прозываемую красотой.

— А роль матери главного героя? Или героини? Есть же там главные герои? Или старшей сестры?

— Не могу знать, — настаивал я.

Мысль об Анне Львовне показалась мне неприличной. Что эти старухи о себе воображают! Я, положим, тоже не юноша, но я — другое дело. Обо мне нечего и говорить. Я, может, вообще не человек, а какая-то престаревшая ложная отрыжка, самородная рухлядь, оплошливый реликт.

— Ладно, это я так!.. — сказала женщина. — Просто обидно: у кого-то праздник, кто-то в кино снимается…

— Да, праздник.

— Объявление в среду выйдет, — сухо сказала она. — Послезавтра.

В среду так в среду — это даже раньше, чем я ожидал. Но я готов и к тому, чтобы оно вышло хоть сегодня.

Улица встретила меня блистанием нашего беззастенчивого майского солнца. Городишко будто зажмурился и взирал на насельников своих вполглаза. На меня он не взирал вовсе. Я ему платил ответной монетой презрения и многих задних мыслей. Подлинных же моих мыслей ему не следовало знать. Городишки и мысли несопоставимы.

Возле моста я постоял минуту-другую. Дерева с молодыми шевелюрами уставились здесь рядком да ладком, горделивые словно заглавия. Спешить мне было некуда, сердце же моё стукало. Прежде мне не приходилось быть верховодой и главарём — и как вдруг я теперь оными сделаюсь! А если не сделаюсь, разве не рухнет моё нынешнее начинание, моя подспудная махинация? Да и хватит ли мне языка для обуздания молодых наглецов, коих я положил всячески привечать? Не спасует ли, не умалится тот, не окажется ли куцым, малахольным да тонкошеим? Не зазмеятся ли в нём двусмысленность и пошлость? Не проступит ли сальная подоплёка? Впрочем, что пошлость! Пусть разливается она нумерованными валами, возмутившимися пойменными водами да беспредельными потоками! Пусть нагнетается приливами и паводками! Пошлость — лучшее украшение языка, его счастливая начинка и незаконная бижутерия. Пошлость, пошлость! Ей никогда не смутить и не покоробить меня! Ей не образумить и не остановить меня! Какой-то там пошлости!.. Какого-то там меня!..


2


Весь вторник — стыдно признаться — я репетировал. Я воображал каверзные фразочки, те, что могли прозвучать, и учился их парировать. Я оттачивал находчивость. Дом мой изнутри блистал после недавнего ремонта и рьяной уборки — здесь подкопаться было не к чему. И всё ж я не был спокоен. Спать лёг смурной, почти в ужасе. Ещё можно всё отменить, соображал я. Например, выключить телефон, и пусть пропадёт всё пропадом — планы, расчёты, артикулы, сигнатуры, сублимации и поползновения.

В среду встал засветло и ходил из угла в угол. В газету больше не пойду, твёрдо решил я. Даже если она не выйдет, или телефон напечатают с ошибкой, как у нас нередко случается, всё равно я не стану разбираться. Посчитаю свершившееся за фортуну и успокоюсь навсегда. Буду жить тихо и смирно, поедать себе скромную зелияницу, попивать вертлявый, простонародный квасок да дерзкую, промозглую водочку. Припасы мои позволяют. Уж просуществую себе как-нибудь остаток дней, более не желая переменить ничего в моей гнилоумственной, бессимптомной жизни, не замахиваясь впредь ни на какие богоизбранные мануфактуры.

К обеду, когда газета уж точно должна выйти, у меня не было ни единого звонка. Может, всех отпугнул мой стиль, поедом ел себя я. Люблю себя есть именно так. Ведь, вправду: стилю не следует быть ни рытвинным, ни ухабистым. Ни холмистым, ни пригорочным. Но лишь умытым, изящным, напомаженным, коленкоровым. Блистательным и благородным.

И тут вдруг карманный мой телефон задрожал на столе, затренькал свой козлиный мотивчик. То ли из Моцарта нам что-нибудь, то ли из Таривердиева кусочек — в мотивчиках я не разбираюсь. Я и в музыке-то не очень…

— Это у вас кино снимается? — услышал я голосок, сразу меня настороживший. — А я хочу в нём запечатлеться!

— А кой тебе год, милая? — прянично спросил я.

— Двенадцатый, — ответствовала девица. — Одиннадцать совсем полных лет и ещё два частичных месяца.

— Ну, тогда приходи через пять совсем полных лет. Можешь даже без двух частичных месяцев.

— Через пять лет вы уже ничего снимать не будете.

— Как знать, золотце, — возразил я. — Наше кино вечно востребованное. И не я, так другой кто-нибудь…

И сбросил звонок малолетней сей претендентки.


3


Но тут же позвонили ещё. Первым делом я выспросил возраст. Оказалось: двадцать один год. Я снова был неумолим. Этого созревшего, спрямившегося человечества нам никак не надо было в нашем восхитительном начинании, в нашей сверхъестественной мерехлюндии.

И вдруг телефон мой словно взбесился. Покуда я разговаривал с одной, тут же ко мне пыталась пробиться другая. Звонили и юноши, хотя числом порядком поменее. Я ликовал и сбивался с ног, вернее, со счёта. За три часа мне позвонило около восьмидесяти соискателей. Если возраст был подходящ, я непременно спрашивал: а хороша ли ты собой, милая? Или — хорош ли ты внешне, юноша? Отвечали по-разному. Кто-то был самокритичен, и таких я без колебаний отсеивал. Кто-то отвечал: да-да, хорош (хороша), ну, так, ничего себе, и оным я назначал рандеву или… тьфу на вас!.. кастинг. Или — опять тьфу!.. собеседование с элементами кастинга. В общем, мне надо было на них посмотреть.

— А что с собой брать? — спрашивали меня. — Может, паспорт да четыре фото?

— Сама приходи, милая, — ехидственно и квазинародно возражал я. — А я не отдел кадров и не миграционная служба какая-нибудь. Трудовой книжки тоже не надобно. Впрочем, фото в купальном костюме, пожалуй, будет приемлемо и даже поспособствует отчасти. Если имеется, конечно.

Юношам я ответствовал в том же рассудительном духе.

В общем, собирал я сию молодую, многозначную, животрепещущую поросль на другой день с десяти часов утра и до шестнадцати, поврозь, когда кто сможет, без точного времени. Если встретят других соискателей — чтоб ничего промеж собой не обсуждать, всем наказывал я, и догадок дурацких не строить. Всё в своё время узнают. Я так и говорил им всем: «Догадок дурацких». Когда придёте, телефоны карманные свои чтоб выключили, а дощечки эти ваши электронные, (знать не хочу их прозваний) в которых вы сидите с утра и до ночи, чтоб даже с собой и не брали, ибо прогоню без жалости, присовокуплял ещё я.

К вечеру я и сам выключил телефон.

А какие ещё, по-вашему, догадки, ежели не дурацкие? Сами-то сообразите! Ну, вот то-то и оно!..


4


День был не день, а так себе — какая-то неуёмная вешняя сволочь. Во дому же моём свершалось великое. Хотя покамест его трудно было распознать таковым.

Я подглядывал через занавеску: собираться стали утром часов этак с восьми. Понемногу толклись на участке, боками мои густолиственные вишнёвые дерева околачивали, в дом не пёрлись — робели, что прогоню. Я и впрямь, впрочем, не пощадил бы.

Хороши ли были они — через занавеску не разглядишь. Но молоды точно. Собралось их штук близ пятнадцати — полуоперившееся племя, кто-то из них громко кричал для утреннего часа, спорили из-за очереди, пришлось начать пускать в дом прежде времени, чтобы чего-то у меня не разнесли.

Хотя, если б и разнесли, я бы сильно не переживал: ибо до всяческой частной (и даже общественной) собственности равнодушен. До идей же своих охоч. В умыслах своих жаден и лихорадочен. Вот уж таков я во всей красе (и во всём безобразии), ничего здесь не попишешь.

Первой на кастинг ко мне прорвалась… толстуха.

— Что такое? Нет! Зачем это? Я же просил!.. — простонал я. — Нет-нет, уходи скорее!

— А мне все говорят, что я обаятельная, — смутилась та. — В прошлом году в театральное училище поступала, только не поступила, а лет мне всего семнадцать.

Врала, врала подлая насчёт семнадцати лет. Наверняка все девятнадцать, надо было мне всё-таки с них паспорта спрашивать.

— Ладно, милая, ты уходи, — примирительно говорил я.

— А можно, я вам басню прочту? — крикнула она.

— Не надо никакой басни.

Но она всё равно прочитала. «Ворону и лисицу», какую ж ещё (сочинение господина Крылова)!.. Попеременно превращаясь то в нахальную, пронырливую лисицу, то в глуповатую, напыщенную ворону, то в шмякнувшийся на землю сыр. Лишь после басни мне удалось выставить толстуху. Она хотела ещё сплясать что-то разбитное и развесёлое, но этого я уж ей не позволил.

Устал я после неё одной, как после двадцати обычных соискателей.

Потом вошла-впорхнула башкирочка шестнадцати лет, звали её Гулей. Гулькой. Гулечкой. Прехорошенькая! Птицеименитая! Вся из себя декоративная, раскосенькая, маленькая, подвижная, вроде мартышечки. Волосы чёрные, гладенькие, блестящие, глазки тёмные, бесенятские.

Я хищно разглядывал эту славненькую обезьянку. Велел ей походить, станцевать, обсмотрел всю сзади, с боков — ни малейшего изъяна! Эк их господь устраивает в юности!..

— Что ж, — со вздохом сказал я, — мы возьмём тебя, пожалуй…

— Правда? — радостно завопила та.

— Только и ты, милая, помоги мне немного, а то мне самому не уполномочиться в русле гуманности и домодельной юрисдикции, — витиевато продолжил я.

— А что надо делать?

— Ты не уходи, ты ещё здесь побудь — за старшую у меня сойдешь. За правопорядком моим последи! Чтоб не орали на дворе, не шумели. Чтоб кому скажу уходить — уходили сразу, а остальные по одному в дом заходили, когда позову! Кино вообще дело деликатное — тишину любит. Управишься?

— Конечно, — даже немного подскакнула она. — А можно мне им сказать, что меня взяли?

— Можно, — кивнул головой я.

Следует признать, обезьянка правопорядок навела быстро. Егоза такая! Уже не шумели по поводу очереди. В зал ко мне входили тихо-тихо — юницы и юноши — вся эта разнородная генетическая моложавость. Первые были застенчивы и заглядывали мне в рот. Другие же держались пободрее, некоторые даже позволяли себе острить. Но это ничего, это для смелости. Я понимал.

Юноши ныне часто острят. Другого же они ничего не умеют.


5


И ещё пришла… она. Она, она!.. та, быть может, ради которой и было затеяны всё наше судопроизводство, весь наш неистовый волюнтаризм и изящные погремушки. Сванова Лариса. У меня даже сердце на минуту заболело при виде нагрянувшего ко мне чуда.

Шесть недель назад она вдруг стала мисс нашего замурзанного городишки, нашего подлого Гражданска, её портрет в короне победительницы — богини, богини, невероятной, ослепительной, статной, гордой, виолончельной и лебединой! — напечатали на первой полосе районной газетёнки.

В конкурсе писаных красавиц она победила будто играючи, никто даже и близко не мог подступиться к ней. И оттого я теперь возносился в надскальные выси и низвергался в бездну на головокружительных качелях, в диапазоне промеж триумфом и отчаяньем: с одной стороны, она — сама она! — ныне стоит предо мной, с другой же, ей нет даже сколько-нибудь внятной альтернативы. А я в такой альтернативе нуждался. Иначе всё предприятие, в которое вложено столько средств и трудов… чёрт! Чёрт!..

Она и держала себя теперь не так, как все соискатели.

— Вы мне написали? — спросила меня эта лебедица, эта совершенница, эта роскошная заноза и зазноба.

— То мои ассистенты и прочие приспешники, я даже не знал ничего, — смущённо ответствовал я.

Красавица моя лишь усмехнулась.

И правильно, что усмехнулась. Ибо позавчера, к ночи ближе украдкой собственноручно в почтовый ящик богини опустил с лобызанием личное приглашение сниматься в фильме, заключённое в изящный конверт с каллиграфически выписанными словесами. Адрес её я разузнал сразу после конкурса, натурально проследив за ней на улице прямо до парадного. Она меня тогда, разумеется, не заметила. С чего бы ей, собственно, заметить меня? Я бы на её месте тоже себя не заметил.

Газету же она, должно быть, вовсе не читала. К чему вообще красавицам газеты читать! Поди удивилась, придя и увидев столько гнусного соперничества!

— Ну, так что, я принята? — спокойно спросила она.

— Принята, принята, сногсшибательная! Принята, помрачительная! — заторопился я. — Теперь завтра к девятнадцати часам приходи сюда — все отобранные соберутся посмотреть друг на друга ещё раз, и мы об нашем кино совокупно рассуждение поведём.

Так сказал я.

— А со сценарием ознакомиться можно?

— Что ты! Что ты! — замахал я руками. — Этого даже тебе не положено. Строжайший секрет! За семнадцатью печатями! Завтра приходи, милая! Будет тебе и сценарий, будет и кино!

— Хорошо, я приду, — сказала она и вышла.


6


Чёрт, чёрт! С каким изяществом, с каким блеском она поддела меня, окрутила и выкрутила. На что мне все прочие, если она будет со мной? Но нет, нет, прочие мне тоже необходимы!

Я продолжил мой — тьфу! тьфу! — кастинг. Теперь я вёл его ещё циничней и бесцеремонней. Ещё подлее и безжалостнее. Немало слёз девичьих было пролито в сей день отвергнутыми соискательницами. И правильно, и пусть льют! Пусть себе ревут и рыдают! И волоса страдательные на себе ретиво прореживают да искореняют.

В итоге во «второй тур» у меня прошли трое юношей и девять юниц, от шестнадцати до восемнадцати лет. «Золотая дюжина», окрестил я их про себя. Всем я назначил на завтра, на одно время. Мордашка милой обезьянки моей была покрыта бисеринками пота, когда я отсмотрел последнюю кандидатку, и юная помощница моя пришла сообщить мне, что больше никого нет. Смотрела же она по-прежнему живо и довольно. Я поблагодарил Гулечку за содействие, угостил заранее припасённым мороженым, да и отправил себе восвояси.

— А скоро эти приедут? — несмело спросила она, прощаясь.

— Какие?

— Ну, которые нас будут снимать…

— Скоро. Уже, можно сказать, что приехали.

— Завтра?

— Пожалуй, и завтра. Это как посмотреть.

— Ой, скорей бы! — шепнула она. — Уже так хочется.

— Да, — сказал я.


7


На другой день Гулечка прибежала сразу после обеда, как я ей велел. Я подсунул ей книжку и усадил читать на веранде. Заодно следить за правопорядком. Последнее оказалось нелишним. Пришло несколько вчерашних отвергнутых, чтоб вновь попытать лихую, одногорбую свою судьбинушку. Пришли и те, кто вчера не был. Обезьянка выпроводила и тех и других. Лихо выпроводила, даже у меня самого так бы не получилось.

Книжку я ей нарочно подсунул дурацкую, какого-то там Кафку, моя раскосенькая красавица изрядно мучилась, ту читаючи. Я видел это. Видел, ибо подглядывал. Сидел в кабинете и наблюдал за Гулечкой через одну из электрических камерок слежения, во множестве секретно натыканных мной по дому во время ремонта. Но об том знать никому не положено. Я и вам-то, может, сообщаю напрасно.

Иногда я барственно выходил на веранду.

— Вот, умница, что читаешь, — говорил, гладя её по голове. — Не то, что нынешние бестолочи, что сутками сидят в дрянных социальных сетях. Мозги себе высушивают.

— Я тоже сижу, — тихо говорила она.

— Сейчас-то не сидишь, потому и умница. Как книжка? — спрашивал ещё я.

— Ничего, только скучно, — доверчиво отвечала она. — И ещё тут пишут про то, что не бывает.

— Всякое бывает, милая, — возражал я. — Иногда даже и такое, что невозможно.

— Если б невозможное случалось, мы бы сделались другими, мы бы стали шире и беспощаднее.

— Ой, не дай бог нам стать такими, как ты говоришь, — говорил я ей, выходя.

Кажется, я понемногу её приручал. И так же приручить мне предстояло всех остальных.

К семи часам подтянулись званые и почти уже избранные. Обезьянка впускала их в дом, рассаживала в зале и наказывала сидеть тихо.

Наконец, заявилась Лариса. Сердце моё сжалось. Зал же будто озарился.

Лариса села на скамью. Босая, как все остальные. «Разувайтесь! В доме чисто», — наказывала моя помощница всяк сюда входящему.

В ней, в богине, не было ни малейшей заносчивости. Даже старшинство моей обезьянки она принимала как данность. Негромко спросила у Гульки, нет ли каких-то известий о приезде съёмочной группы. Та серьёзно отвечала, что, возможно, сегодня появятся.

Я большебратственно и неотрывно взирал на Сногсшибательную. О, если бы сегодня всё разрешилось! Если бы всё получилось! Я приблизил изображение. Рассматривал это удивительное лицо!.. Хотелось сидеть и смотреть, только сидеть и смотреть!.. И ничего более!.. Хотя от чего-то большего, разумеется, всегда нелегко удержаться!..

Мест всем не хватило. Парни — их было трое — стояли у стеночки, девчата сидели. Так распорядилась мартышечка. Сама она тоже стояла.

Я собою гордился. Хороши были все — каждый по-своему. Я собрал самый цвет городишки, самую его пыльцу, самую его красоту, самую эссенцию, самую позолоту. Другой бы попробовал сделать то же, так непременно бы претерпел неудачу, это уж точно. Теперь задача моя — их всех удержать!

Я потомил их немного, решительно погасил монитор и вышел в зал.


8


— Внимание на мой голос! — прежде всего сказал я и сотворил на лице своём этакий студенистый оскал, этакое прохладное заливное блюдо. — Вы все меня уже видели, теперь видите сызнова, — ещё сказал я, — и вот приспело время нам всем познакомиться, а потому здравствуйте!

Юницы дружно поднялись. Как школьницы в классе. Да они все, собственно, и были школьники и школьницы, последнего или предпоследнего класса. Кто-то учился в профлицее нумер два, скудной достопримечательности нашего куцего, бесноватого городишки.

И она, она — Лариса! — также стояла передо мной!

— Сидите, сидите, — махнул рукой я. — Итак, кто не знает, звать меня Саввой, фамилия у меня горделивая: Супов, а вот отчество подгуляло немного: Иванович. Тьфу на такое отчество, скажу вам я! — сказал я. — Впрочем, мы здесь собрались не чужие отчества обсуждать. А собрались мы снимать кино! Не правда ли, драгоценные?

Тут Ослепительная, Ангелозрачная сделала небольшой жест, повела этак плечом, что ли!.. С некоторою такою детальностью. С некоторыми скрупулёзностью и вещественностью. Я мигом запнулся.

— Савва Иванович, — сказала Немыслимая, — а студия сама где находится — в Москве или Питере?

— Всё скажу, красивая моя, — густоголосо ответствовал я. — В своё время. Студия… — я немного сбивался и сам понимал, что сбиваюсь. — Она ещё пока не слишком известна и без достаточных денежных средств, хотя некоторые всё же имеются… но фильмы её смотрят… будут смотреть тысячи, а потом миллионы. И всё благодаря вам. Ну, и мне тоже немного. Из-за того, что вас собрал здесь, в этом доме. Вы-то поди думаете: вот снимем мы наше кино и все потом разбежимся, как будто не знаем друг друга? Но нет, мы вместе снимем один фильм, потом другой, пятый, десятый, даст бог, снимем и сотый… пусть они будут и небольшие… вроде этюдов… и никуда разбегаться у нас точно не будет намерения…

— А когда первый съёмочный день? — крикнул стоящий мальчик.

— Скоро, — ощетинился я. — Вы, хотя молодые, но сами видите, какой у нас империализм на дворе делается. При империализме кино обычно процветает, а у нас оно процветать никак не хочет, но — напротив: само не живёт и лишь мучается. Не то, не то! — немного даже прорычал я. — Это вы меня сбиваете, и оттого я говорю тщетно. А не надо говорить тщетно, надо говорить предвеличественно и золотословесно.

— А про что кино будет? — пискнула вдруг мартышечка, но потом, перепугавшись, что снова сбила меня, виновато зажала рот ладошкой.

— Про любовь, черноглазка, про что же ещё! — приветливо бросил я. — Есть ли разве предмет важнее и значительнее? О, кино наше будет откровенное, очень откровенное, — приосанился я, прямо как мачта какая-то. — Скажем, в одна тысяча девятьсот шестьдесят седьмом году Луис Бунюэль в своей не слишком приличной «Дневной красавице» крупным планом показал целлюлитную спину Катришки Денёв, которую дурни французы отчего-то полагают такой уж прям раскрасавицей, и весь мир — дурак! — тогда восхитился!.. Спиной этой самой восхитился! Спиной целлюлитной, хотя он полагал, что самой Катришкой. За эталон красоты даже принял. Ну, не дурак ли, скажите по совести! Или другой пример! Любочка Орлова или Люсенька Гурченко… их тоже когда-то полагали эталонами красоты да женственности, а заставь-ка их сняться в кино откровенном, хоть бы даже и обнаженными и чтоб кричать и стонать надо было бы, ножки прекрасные раздвигать, да отдаваться — тут-то вся ихняя актёрская фальшь, все дичь, хмарь, телятина и сатисфакция вылезли бы наружу! Примерцы-то мои, может, слишком ветхие и ни о чём вам, молодым, не скажут, но вы уж, милые мои, на слово просто поверьте!


9


— Нас будут снимать в порно? — спросила вдруг Лариса.

Это прозвучало как выстрел. Всё на мгновенье стихло. Летай теперь в здешней вечерней атмосфере самая мелкая муха дрозофила, её бы все непременно услышали. Дрозофил же по счастью не было. Дрозофилы повсеместно летать не обучены.

— Как уж так это звучит определённо! — с мыльною скользкостью, с шампуневым расточением сказал я. — Порно!.. Словцо-то ведь выбрали! Наши-то умственники да законники додумались и определяют порнографию, как «непристойную, вульгарно-натуралистическую, циничную фиксацию сцен полового акта и самоцельную детализированную демонстрацию обнажённых гениталий», — без запинки продолжил я. — Ну, так а кто же вас заставляет фиксацию-то эту самую производить непременно цинично? Производите любовно, трепетно, с состраданием да сопереживанием. Сами сначала гадости да мерзости куда-то натолкаете сверх краёв, а потом удивляетесь, что и выглядит-то и пахнет всё мерзостно да гадостно! А уж, когда речь идёт о законе, так, сами знаете, буква его порой поважнее духа его выходит.

— А можно без демагогии? — метнула вдруг молнию сногсшибательная Лариса. — Да или нет?

— Да! Да! Да! — ожесточённо крикнул я. — Или нет… — смиренно присовокупил я. — Захотите искать грязь там, где любовь, красота и счастье, будет вам «да!» А если трепет и нежность будете называть трепетом и нежностью, тогда «нет», «нет» и ещё раз «нет»! Выбор за вами!

Непреклонная, немыслимая Лариса восстала со своей скамьи. И ещё несколько юниц стали подниматься, зашевелились и юноши. Вернее так: задвигались все! Казалось, всё рушилось. Сказать ли, что я был в отчаянье? Что я был близок к тому? Но нет, я не был в отчаянье, я был напряжен. Все силы смысла своего старался я сбирать в кулак, я намерен был сражаться за своё кособокое предприятие, за мой изысканный оппортунизм.

— Думают, можно дурачков провинциальных и дурочек купить по дешёвке! — крикнула ещё Лариса. — Они только приедут из своих столиц — а тут уже все перед ними готовы расстелиться! А потом всякие старые извращенцы будут смотреть на меня в интернете и истекать слюнями!.. — тут она сделала паузу, будто призывая к всеобщему негодованию. И негодование действительно не заставило себя ждать: один юноша выбранился матерно.

— Да пошли вы! — снова крикнула Лариса, босая и прекрасная, и шагнула к выходу.

За Ларисой потянулись и остальные. Наверное, половина моей великолепной дюжины. Или почти половина. Я даже подумал: вот сейчас закрою глаза, а когда открою — в комнате останусь один. Даже маленькая моя обезьянка покинет меня.

Или обезьянка всё же останется? Бог весть, я не настолько хорошо знаю её. Я никого из них хорошо не знаю.

В прихожей шумно обувались, потом выходили из дома без лишних церемоний. Хлопали дверью. Будто считали её виноватой. Двери часто бывают виноватыми. Так полагают людишки. Сами двери так не полагают, естественно.

Я неприметно пересчитал оставшихся. В комнате были двое юношей и пять юниц.

— Кажется, нас стало немного поменьше, — спокойно сказал я.

Тут, кажется, забулькало что-то, зашумело, и младое да незнакомое, половозрелое племя начало вдруг… хохотать.

— Зато теперь место есть для всех, — весело сказал один юноша и уселся на прежнее место Сногсшибательной.

Прочие тоже расположились поудобнее. Так вот и начался мой «третий тур».


10


Значит ли это, что они теперь были совсем мои? Что они будут готовы делать всё, что бы я им ни предложил. Разумеется, нет. Наверное, кем-то руководило любопытство. В конце концов, ничего такого пока не происходило! Ну, сидим себе, болтаем о чём-то. Кто-то просто полагал излишним хлопать дверью и решил досидеть уж себе до конца. И уйти потом. Всё услышав. Такие тоже присутствовали несомненно. Мог ли я уже увлечь кого-то? Кого-то заинтересовать? Нет, я был далёк от такой мысли.

— Слишком она много о себе воображает! — кинула камешек в сторону ушедшей Сногсшибательной одна прехорошенькая юница.

— Напомни нам, красивая, как тебя звать, — ответствовал я.

— Тамара, а фамилия моя Шконько.

— А тебя, милый? — спросил я у усевшегося юноши. Голубоглазого, как собака хаски.

— Кладезев Василий.

— Васенька, Тамарочка, — удовлетворённо кивнул головой я, безвозвратно укладывая сии гипокористические наименования в свой заскорузлый мозг.

Начали представляться и остальные. Танечка Окунцова, Олечка Конихина, Сашенька Бийская, Гулькей Гареева (или попросту Гулечка), Алёша Песников — так прозывали членов моей «команды». Последний — Алёша — внешне был вылитый Игги Поп в самом бледно-зелёном своём юношестве.

— Много о себе воображает? — после переспросил я. — Я бы сказал по-другому. Ей просто… да и всем остальным… не хватило способности и готовности… к доверию. Что-то тебе кажется ужасным? Или возмутительным? А ты спроси у других, не делай поспешных выводов — и, может, ужасное покажется не таким уж ужасным. Или не таким возмутительным. А если ты встретишь прекрасное, так доверяй другим — поделись оным с остальными, пусть разделят с тобой радость от удивительной встречи! Но нет: мы разучились друг другу доверять, а значит, как ни крути, и любить тоже разучились. Итак, красивые мои, что мы с вами — мы оставшиеся — можем сделать для того, чтобы показать друг другу бесконечное доверие? Прямо здесь и теперь! Наше безграничное единство! Нашу любовь!..

Тут детки мои изрядно призадумались?

— Ну! Ну! — подгонял их я. — Что?

«Неужто никто из них не угадает?» — говорил себе я.

— Раздеться! — вдруг хмыкнул Васенька Кладезев.

— Верно, — хладнокровно сказал я. — Именно так.

— Раздеться? — удивились юницы.

— Принуждения никакого не будет, — жарко заверил их я. — И раздеться вам всем следует добровольно, спокойно, радостно. Нагота соединит, сплотит вас всех. Нагота — самое прекрасное, что есть у человека, да только тот сего не сознает, заплутавши в дебрях своих лживых цивилизаций и культур.

— Прямо сейчас? — спросил Алёша.

— В доме тепло, с улицы нас никто не увидит, — убеждённо молвил я. — Почему не сейчас?

Юницы переглядывались, не решаясь сделать первый шаг.


11


— А мне нельзя, я мусульманка, — сказала моя верная Гулечка.

— Жаль, моя хорошая, — скоропалительно сказал я. — Я рассчитывал и рассчитываю на тебя.

Обезьянка тогда расстегнула пуговку на кофточке и посмотрела на прочих юниц. Те всё ещё колебались.

— Ну, а вы, юноши? — хитроумно и иллюзорно спросил я. — Вы-то над чем призадумались?

Парни стали деловито раздеваться. Некоторое время было слышно только шуршание одежд, все молчали. Парни сняли рубашки, футболки, потом стянули и джинсы. Юницы тоже стали раздеваться несколько проворнее.

— Девчат, не бойтесь, это не страшно! — подбодрил их Васенька, стоявший в одних плавках. В серых спортивных трусах стоял и Алёша.

— А мы что, совсем раздеваться будем? — спросила Танечка Окунцова.

— Что говорить про «совсем», когда ты пока и «не совсем» не разделась? — возразил я.

— А я не знала, что раздеваться надо будет, я без лифчика, — подала голос Тамара. На ней был светлый топик, довольно тесный, и про лифчик-то я, положим, догадался.

— Ну и что? — сказал Васенька. — Представь себе, что ты на голом пляже, где все без лифчиков. — Так? — пихнул он под руку Алёшу.

— Ага, — солидарно хохотнул тот.

Тамара взглянула в мою сторону, будто ожидая поддержки от меня. Я же кивнул головой, соглашаясь с Васенькой:

— Верно. Действительно, представь.

И представил сам.

Представлять несложно: человечье воображение услужливо и подсказчиво, уклончиво и непроизвольно — таково оно у всяких двуногих. У прочих особей уж бог знает, каково!.. Посему прочие особи в рассмотрение не принимаются. С нас и одних человечишек — и то много!

— Допустим, мы разденемся, и что потом? — спросила Саша Бийская.

— Суп с котом, — ответил ей Алёша.

— Надо было раздевание на скорость объявить! — бросил неугомонный Васенька. — И приз — сто баксов.

— Не надо никакой скорости, — осадил я неумолчного юношу. — Надо чтоб вдумчивость была. И ещё осмысленность. Ну, и немножечко… трепет. А скорость… пусть она у дураков из Голливуда и прочего Пентагона будет!..

— Ну, это я так… — сказал Васенька.

— Конечно, «так», — согласился я.

Я смотрел на Гулечку. После некоторых колебаний она сняла кофточку, потом и блузку. Отчего-то виновато взглянула на меня и стала расстегивать юбочку. Сложена моя обезьянка была великолепна — плечи, живот, талия, бедра, коленки — всё точёное, юное, нежное. Всё крепкое, боевитое и упругое. До такого дотронуться — и то счастье!

— Есть доверие, есть, — встряхнул головой я, оглядывая прочих своих подопечных, — но только на сорок процентов. А надо на девяносто. Не говоря уж о ста. Как же кино снимать, при сорока-то процентах?! Никакого кино этак не образуется!..

Юницы, немного смущённые, стояли в трусиках и в лифчиках, одна Тамара стояла в топике. Парни разглядывали тех, и они тоже разглядывали парней.

— А дальше слабо? — снова хохотнул Васенька.

— Да тебе самому слабо, — сказала Сашенька Бийская.

— Да ладно, — сказал тот и стянул с себя плавки.


12


— Вот! Сие есть подлинное зветязьство, говоря по-старинному, или победа, по-нашему говоря, — торжествующе сказал я. — Поприветствуем самого смелого, самого мужественного из нас!

Мы все зааплодировали Васеньке. И ещё все его рассматривали. С головы и до ног. Рассматривали его худощавые мускулистые бёдра, его впалый живот, его изрядный детородный уд. Васенька улыбался, и тут вдруг калиброванный его девайс стал восставать. Юноша опустил взгляд, смутился, покраснел, хотел было прикрыться руками, но удержался и бросил только:

— Я не нарочно.

— Конечно, — сказал я. — Поприветствуем его ещё раз!

Все зааплодировали пуще прежнего.

Не только самому юноше, но и уду его заметным образом нравились такие общие приветствия.

Я подошёл к Васеньке, отечески приобнял его.

— Смотрите на него, смотрите! — крикнул я. — Ведь хорош?

Впрочем, уговаривать никого особенно и не приходилось. Ни одна из юниц не отворачивалась, не отводила глаз.

— А ещё… — сказал я. — Победителю — приз!

— Сто баксов? — спросил Алёша.

— Исполнение желания, — возразил я. — А желание это?.. какое у него сейчас желание?.. ну?.. не знаете?.. — тут я сделал паузу и сам же себе ответил: «Чтоб каждая из этих пяти красавиц… по очереди… нежно… трепетно… потрогала там у него… Ведь так?»

— Да, — едва не задохнулся от восторга Васенька. — Конечно.

— Что, красивые мои, преподнесём приз? — спросил я.

Юницы, сбившись в небольшое стадо, помалкивали. Но смотрели целенаправленно, весьма избранно и выразительно.

Тут у нас вышло нечто вроде церемонии. Взяв полуобнажённую Тамару за руку, я подвёл её к Васеньке.

— Коснись его, красивая, — иезуитски и безоговорочно сказал я.

— Можно. Не бойся, — поощрил её Василий.

Тамара, поколебавшись, осторожно потрогала пальчиками тёмную головку Васенькиного уда с проворно повысунувшейся на самом заметном месте склизкой прилипчивой капелькой.

— Отвечает! Чувствуешь, отвечает тебе? — сказал я.

— Да, — сказала юница. Пальцы оной непроизвольно коснулись капельки и слегка растёрли её.

Васенька, кажется, едва не помешался от эвдемонизма в это безотчётное мгновенье.

— Кипучий, ведь верно? — сызнова вопросил я, принуждая юницу немного продлить осязание.

— Да, — сказала юница.

— Всемогущественный?

— Да.

— И самонадеянный?

— Да, — в четвёртый раз вымолвила красавица.

То же самое потом я проделал с Танечкой. Васенька, откинув голову, прикрыл глаза и тихо постанывал. Уд его ответил и Танечке. Он всем отвечал. Таковы уды юношей.

Сашенька подошла сама, сообразив, что её очередь. Я её лишь напутствовал словом. Она потрогала хладнокровно. С сознанием собственного значения. И даже немного помяла головку пальцами. Василий аж задрожал от сего недвусмысленного действованья.

Васенькина капля иногда срывалась с уда на пол, и её место тут же занимала новая, столь же склизкая и поспешливая.

Олечка Конихина вся попунцовела, когда я подвёл её к Васеньке. Любопытство боролось в ней с застенчивостью (и ещё, должно быть, с какими-нибудь акциденцией, традесканцией и всяческой майтрейей). Она подносила руку к Васенькиному уду и отводила её (Васенька следил за робкой дланью юницы своими полупомешавшимися зенками. «Коснись, коснись», — умолял её он.). Потом всё же пересилила себя и потрогала головку пальцами.

— Интенсивный какой, — сказал я.

— Интенсивный, — жалко шепнула девица.

— И непреоборимый?

— Да, — ещё жальче шепнула она.

— Касайся, касайся! — стонал Василий. Он был весь красен. Та, как ей было сказано, сызнова касалась юношеского уда.

— Капитальный и обнадёживающий?

На этот раз её не хватило даже на шёпот, и она согласилась одними глазами.

Странное что-то произошло с Гулечкой. Она пресерьёзно позволила мне довести себя до нетерпеливо ожидавшего юноши. Я мягко направил её руку к искомому предмету, Гулечка обхватила пальцами нерушимый Васенькин уд, и тут мгновенная судорога пробежала по её телу. Казалось, хорошенькая обезьянка хочет прямо теперь затолкать эту твердостенную чуждую юношескую принадлежность в себя, буквально, напрыгнуть на оную. Хотя это длилось менее секунды, Гулькино движение заметили все. Она увидела это, отошла от Васеньки и отвернулась.

— Ещё! — простонал юноша, поняв, что сладкая процедура закончилась.

— Погодь, — возразил я.


13


Васенька посмотрел на меня. Как-то этак подпочвенно. Как-то так разорённо.

— Ты ведь доверяешь мне? — спросил я его.

— Да, — сказал бедный мальчик.

Тут Алёша быстро стянул с себя трусы.

— Я снял всё, а можно и мне то же? — выпалил он.

— И ты погодь, милый, — возразил я маневренно. С этаким руководственным назначением.

— А что?

Я поворотился к остальным. Как мастер злоключений какой-то.

— А вы все доверяете мне? — спросил я.

— Да, да, — нестройно заголосили юноши и юницы.

— Так может, мы теперь возьмём да снимем наше первое кино?

— А съёмочная группа? — удивлённо спросила Танечка Окунцова.

— Да вот же она, — усмешливо и победительно сказал я, обведя рукой всех в зале.

— А студия, камера? — не унималась она.

— Камера за стенкой стоит давно наготове. А студия… везде: и здесь, и в гардеропной (она же аксессуарная), и в спальной, и на веранде, и в мезонине. Всё для вас, красивые мои! Только в кабинет мой вам вход закрыт.

— Так это вы здесь самый главный, стало быть? — удивлённо спросила Тамара Шконько.

— Нешто вам питерские аль московские милей? — кротко заметил я.

— Нет. Я только спросила.

— Так что же, согласны? — продолжил я.

Согласны были все. Для них это была ещё шутка, была игра. Взрослая, но всё-таки игра.

— Интересно вам это? — спросил я. — Сниматься в кино…

Им было интересно, они кивали головами, слышны были беспардонные одобрительные возгласы.

Я повёл их в спальную комнату.

— Но учтите… — фарисейски и тлетворно сказал я, заградив им вдруг путь, — вам в одежде на съёмочную площадку входить запрещается! А то, что на вас, это — одежда.

— А вам можно? — находчиво спросила Сашенька Бийская.

— Мне можно.

Оба юноши давно были нагими. Юницы же… под влиянием момента теперь почти не колебались. Не прошло и десяти секунд, как все лифчики и все трусики полетели на пол. Юноши и юницы сызнова смотрели друг на друга, будто бы знакомясь. Васенька противуположный пол, буквально, пожирал глазами, и казалось, готов был наброситься с целью насильственного разбойничества и сугубого попрания беззащитности. Алёша в том же направлении позыркивал несколько сдержанней, но тоже устремлённо. Заметно смущалась Олечка Конихина. Даже обнажившись, она плотно прикрывала руками грудь и лоно.

— Что, милая? — спросил я.

— Савва Иванович, — дрожащим голосом (тоном переполоха) сказала она. — Я, наверное, не подойду, у меня ещё не было ничего такого. В смысле, никого…

— Ахтунг! — дурашливо крикнул Васенька. — Среди нас девственница.

Сердиться на него было решительно невозможно.

— Ты подойдёшь, подойдешь! — никак не угомонялся он. — Дело поправимое!.. Это даже запросто!..

— А можно, я у тебя буду первым? — попросил Алёша Олечку и, взяв её за руку, немного отвёл от груди. — Я очень хочу!

В том, что он хочет, можно было не сомневаться. Его междуножный индикатор на сие хотенье неоспоримо указывал.

Олечка намеревалась отнять свою руку, но юноша не выпускал.

— Не сегодня, — возразил я. — Видишь, у бедной чуть зубки от волнения не стучат. Нет, милая, — сказал я Олечке. — Сегодня ты просто постой, посмотри на других, а уж завтра, если ты не будешь против, Алёшенька тебя возьмёт. А ты, хороший мой, — бросил я юноше, — пока побудь с кем-то поопытней.

— Ладно? — тихо спросил тот у юницы. — Можно?

Олечка в смятении не отвечала ничего.

Последние препятствия отпали, и мы все вошли в спаленку.


14


Посередине стояла кровать. Из новомодных, такие ещё зовут аэродромами. Или в том же духе, но поскабрёзнее. Перед кроватью — камера на треноге. Пара фонарей также на треногах. Детки мои расположились у стеночки, как я им указал. Ещё я велел им не шуметь, звук мы тоже писать будем.

— Ну, вернёмся к нашему Васеньке, — сказал я. — Заждался поди?

— Да я-то ничего, а вот он заждался, — смешливо отвечал юноша, глянув в тот регион, где у человеков обыкновенно дислоцируется низ живота.

— Выбери себе какую-нибудь из наших красавиц, — елейно предложил я.

— Можно любую? — гулко спросил Васенька.

— Кроме Олечки. Олечку побережём покуда.

Та, услышав, что речь о ней, снова покраснела и стала прикрываться пуще прежнего. Стояла она, плотно прижавшись к стенке, и старалась держаться прямо, чтобы поменее можно было разглядеть её славненькую девичью попку. Прям беда с этими девственницами!

Васенька приблизился к юницам. Он осматривал их с головы и до ног. Уд его, несколько стушевавшийся, снова стал набухать и возвеличиваться.

Немного шаля, юноша стал отрывать от стенки перепуганную Олечку, кажется, собираясь вынудить её сделать полный оборот. Показаться во всей неотъемлемой красе. Та напряглась и зажалась.

— Не бойся! — весело сказал он. — Шутка!

Олечка вымученно улыбнулась.

Прямые Васенькины взгляды смутили и остальных юниц. Прикрылась руками и моя обезьянка, и Танечка, и Тамара. Тот же настойчиво отводил их руки, желая рассмотреть получше. Так, будто бы он лошадь торговал на ярмарке. Одна Сашенька Васькины рассматриванья парировала прямым, дихотомическим и даже немного дерзким взглядом.

«Экая решительная, животрепещущая юница!» — подивился немного я.

Наконец, юноша взял за руку Тамару, притянул к себе. И посмотрел на меня.

— Выбрал? — сказал я. — Спроси, согласна она?

— Ты согласна?

Смущённая Тамарочка ответствовала одними только глазами.

Это всё чёртова природа, пакостная наша натура! Они обе пока решительно были на моей стороне.

— Что надо делать? — спросил Васенька.

— Для начала попроще что-то. Без всяческой камасутры. Сегодня мы только разогреваемся, учимся двигаться, поворачиваться, ласкать друг друга, дышать, стонать, извергать семя. Не думайте, что вы всё это умеете. То есть, конечно, умеете, но не так, чтоб это смотрелось красиво. Это у вас, может, и не с третьего и не с пятого раза получится.

— Мы научимся, — пообещал Васенька.

Я подал ему принесенный из гардеропной (она же аксессуарная) белый махровый халатик.

— Накинь на неё пока, — сказал я.

Васенька послушливо помог Тамарочке облачиться в оную аксессуарную одежду.

— Итак, — сказал я. — Ты лежишь и ожидаешь прихода своей красавицы.

— Раздетый? — бравурно спросил Васенька.

— Какой же ещё! Ты полон нетерпения. Мы должны увидеть это на твоём лице, ты уж постарайся. А красавица твоя вышла попить сока или почистить зубки или просто переодеться. Ты уже, буквально, изнемогаешь. И вот, наконец, она входит. Снимать будем по эпизодам, — объявил ещё я. — Первый эпизод — лежащий Васенька, второй — появление Тамарочки, третий — Тамарочка идёт к своему другу, это со спины, халатик пока не снимает…

Юноша и юница стояли, обнявшись, и внимательно слушали меня.

— Тогда ты её хватаешь и запрокидываешь на постель. Ты молодой, распалённый — много ль тебе надо? Сисечку посмотреть-потрогать, лоно девичье обнажить, пальчики-шалуны туда всунуть — так что всё можно сделать и в халатике, — тут я несколько перевёл дыхание. — Юницу же прекрасную это несколько задевает…

— Юницу!.. — хмыкнул Васенька.

— Да, юницу. У юниц и юношей цели, как известно, несколько противуположны. Юница жаждет, чтоб юноша раздел её полностью. Чтоб всю её, красивую, увидел. Чтоб восхитился. Чтоб ласкал и распалял, бросал динамические взгляды, а не сразу уд свой жадный, красноречивый, истребительный всунуть тщился в сокровенную девичью расщелинку. Вот ведь цель какая тайная у всяческой юницы. У всяческой угнетаемой самки. Так, милая? — спросил я у Тамарочки.

— Так, — серьёзно кивнула она. — И явная тоже.

Ещё бы она не согласилась, еще бы она сказала «не так»! Ведь я теперь был ходатаем и заступником не её одной, но всего многомиллионного девического племени. Заступником пред жадными, сластолюбивыми, самодовольными и, в общем, примитивными мужескими существами. К коим и сам тоже с младых годов присовокуплён был.

— И потому, Васенька, хоть ты и настойчив и полу халатика задираешь, стремясь добраться до лона, красивая наша всё ж у тебя высвобождается. И начинает сама тебя ласкать. Всячески. Многообразно. Ты уж постарайся, милая! — попросил я. — Васеньке эти соматические манёвры нравятся, и он включается в игру. Понаслаждавшись, он нежно-нежно разоблачает свою красавицу, деликатно укладывает перед собой, долго-долго целует её грудь, шейку, животик, водит пальчиками в промежности. Всё: дикарь укрощён! Что и требовалось доказать! И только потом он уже входит в неё. Когда войдёшь, не спеши! — предупредил я. — Подержись подольше! Но и не спи! Тут уж мы дублей много снимем, и крупные планы и посередние, потом смонтируем всё лучшее. Надо, что всего минут на пять вышло. А для этого снять раза в три поболее придётся. Вы запомните самое главное, милые! Работаете вы на камеру, но саму её не замечаете. Так, будто её вовсе нет! Даже если вас с пяти сантиметров снимают, всё равно для вас камеры не существует.


15


На сём инструктаж мой оказался исчерпанным. Хотя, нет, я, конечно, многое мог бы рассказать моим ювенильным подопечным, но всё же с некоторым тщанием воздержал себя.

Васенька улёгся на постель и прикрылся покрывалом, на коем образовался небольшой холмик в районе жаждущего Васенькиного уда. Я, зажегши производственные латерны, снимал Васеньку (и этот холмик), он таращился в сторону двери, грудь его вздымалась, в целом же он вполне походил на распалённого похотливого юнца. А большего пока и не требовалось.

Потом я снимал вхождение Тамарочки (производственные латерны при этом пришлось переставить). Она вышла, постояла немного за дверью, потом дверь приотворилась, и впорхнула наша красавица в ослепительном белом халатике.

— Давай сызнова! — крикнул я. — Ты в камеру посмотрела. А надо на Васеньку.

Во второй раз Тамарочка вошла получше. Отснявши, я переставил треногу и, переделав свет, стал снимать приближение Тамарочки к Васеньке. Васенька тут весь заёрзал в предвкушении, потянулся к красавице, ухватил её за попу и бесцеремонно повалил на постель. Тут же, засунув руку под халат, принялся искать её сисечки.

— Ещё раз то же! — скомандовал я Васеньке. — Не так быстро!

Тамарочка встала и снова подошла, юноша снова её облапил, но не стал валить сразу, а подержал некоторое время в объятьях и даже прижался лбом к груди.

Потом снова повалил, как ему было предписано, поцеловал в подбородок, в шею и только после того пустился на поиски сисечек.

Так, то останавливаемые мной, то отпускаемые на вольный выпас, Васенька с Тамарочкой понемногу дошли до середины нашего этюда. Соитие же их оказалось довольно сносным (с кинематографической точки зрения). Оба они были изрядно распалены от длительного ожидания, от продолжительных ласк и прочих любезностей, и, когда Васенька вошёл в Тамарочку, легши на неё сверху и согнув её ноги в коленях, красивая юница сразу стала стонать, амбивалентно, знойно и непритворно.

Я, сдернув камеру с треноги, снимал юных любовников во всевозможных ракурсах. Удалось запечатлеть момент, когда Васенька поспешно вынул всесильный свой уд из Тамарочкиной расщелинки и, помогши тому рукой, со вздохом излил тёплое прилипчивое семя на животик юницы. Вышло довольно ловко. «Чёрт побери, какой профессионал подрастает!» — удивился я.

Потом были ещё поцелуи. Поцелуи благодарности. Довольно вялые, какими они и должны быть. Секс жесток и бесцеремонен, благодарность он, положим, и признает, но та для него — наносное. Та для него — искусственное.

— Снято! — наконец, объявил я, утирая рукавом пот со лба.

Все будто только и дожидались одного этого слова. Раздались вдруг аплодисменты. Я обернулся. Голый Алёшенька и четыре нагих юницы хлопали нашим дебютантам. Те нежились поверх тёплой постели, им только что было хорошо, им и теперь ещё было хорошо, и тогда они расцепили объятья и тоже захлопали в ладоши, и вот они, все семеро — моя великолепная семёрка! — аплодировала уже мне одному и смотрела на меня одного. Я смущённо раскланялся. Я не ожидал такого. Я не настолько хорош, чтобы мне аплодировать, да нет же, ведь я вовсе не хорош! Я расчётлив, циничен, злодумен! Я похотлив, даже более, возможно, похотлив, чем все эти юнцы, которых я собрал здесь. Просто я умею сдерживаться, выжидать, когда ждать долее уже невозможно, а они пока нет. Они многого не умеют, но и я многого не умею. Может, я даже умею меньше, чем они. И фраза «победителю-ученику от побеждённого учителя» актуальна во всяком поколении, во всяком времени, во всякой державе, во всякой цивилизации, во всяком социуме и во всяком городишке, во всяком логовишке, жалком, неказистом, измочаленном.

Но главное, я заметил, Олечка больше не прикрывалась. И — чудо, чудо, как она была хороша!


16


Алёша не колебался, он сразу выбрал Сашеньку Бийскую. Видно, давно её заприметил. Тогда ещё, должно быть, когда я не разрешил ему трогать нашу девственницу. А может, и того прежде.

Этих юношей нынешних не разберёшь: они всех подряд хотят. Таково их юношеское свойство.

И ещё — Алёшу тянет на смелое, подумал я. А ведь Сашенька точно была смелой, я в том уж имел возможность истинно удостовериться. Смелые юницы — подлинное украшение нашего народа, сказал ещё себе я, его костяк, его напряжённое звено и выигрышная карта.

Этюд я предложил им ничуть не сложнее, чем был у Васеньки с Тамарочкой. Да, собственно, практически и такой же. Только в постели ждала Алёшу Сашенька, на которой были лишь лифчик и трусики, и ничего более. Алёша вошёл, увидел нетерпеливо ожидавшую Сашеньку и тут же, стоя на пороге, куражась и торжествуя, стянул с себя трусы.

О, эти прямые, неоспоримые взгляды: он смотрит на неё, она смотрит на него. В этих взглядах — весь смысл мира, всё его (мира) подспудное содержание. После этих взглядов продолжаются роды, вспыхивают и угасают войны, возрождаются и гибнут цивилизации, сменяются правительства и власти, переписываются летописи и учебники, слагаются гимны, баркаролы, тонадильи да эпиталамы, искажаются языки, перепутываются расписания лекций, автобусов и самолётов.

Я снимал Алёшу с его напрягшимся удом, быстро прилегши на постель рядом с полуобнажённой Сашенькой. Тут-то Алёша и пошёл в нашу сторону…

Я проворно и скоропостижно отбежал от кровати, начал снимать сбоку.

Юница встала на колени на краю постели, Алёша приблизился к ней, обхватил за голову, притянул к себе. Сашенька целовала его грудь, живот; руки же её соскользнули ниже, отыскали уд юноши, принялись легонько сжимать и потирать тот. Алёша задрожал, затрясся, покрылся испариной и торопливо расстегнул Сашенькин лифчик. И снова мы все лицезрели Сашенькины сисечки, и камера запечатлевала те. Настырно так запечатлевала, двоедушно, неопровержимо. Я перепугался, что Алёша сорвётся и прямо теперь изольёт семя. Он и сам, должно быть, почувствовал это, поспешно поднял сидящую юницу и стал стаскивать с неё трусики, одновременно повёртывая её к себе задом.

Какое-то время ему не удавалось войти, он путался в неснятых до конца девичьих трусах, он досадовал, никак не мог приладиться, приноровиться, и возбуждение несколько спало. Я вздохнул с облегчением: теперь Алёша снова контролировал себя. Оставшаяся часть этюда была отснята без особенных проблем. Последнее, что сделала эта красивая пара: когда уж было всё кончено: юноша с юницей, лёжа на боку, обнялись вдруг крепко-крепко с запрокинутыми над головой руками и картинно застыли так, не будучи в силах говорить, двигаться или даже, казалось, дышать.

Кто-то за спиной моей вздохнул завистливо. Я не оборачивался и не знал, кто именно. Однако же на сегодня было достаточно. Я и сам устал, и уж можно себе представить, как устали мои артисты. Я велел всем одеваться и уходить. Следующий день был субботний, в субботу можно начать и пораньше.

Так сказал я.

Впрочем, лично мне было теперь не до отдыха. Когда все разошлись, я за полтора часа под тихую музыку Леоша Яначека смонтировал два фильма по пять минут и даже несколько раз посмотрел их, заново воскрешая все обстоятельства минувшего дня. Весь его синтаксис, все его вожделения, сублимации, неимоверности и всю его густородную вампуку.

Фильмы были хороши. Ну, или ладно: они мне показались неплохими — чувственными, искренними, не без некоторых идей и эстетики. Пролегоменов и протуберанцев. И ещё… ставок рефинансирования. Куда ж в наши-то дни без этих самых ставок! Я жалел, что никому не мог показать их, прямо здесь и теперь. Я ощущал себя скупым рыцарем, кощеем бессмертным и ещё много кем ощущал себя я. Но также и любвеблюстителем, если кому-то так больше понравится. Впрочем, вам-то, любезные мои, не нравится вовсе ничего. Да ведь, ежели обстоятельно рассудить, так вы даже глупее самого глупого дурня-француза, об коем у нас недавно причудливо и доброкозненно шла речь. Так-то вот, наиразлюбезнейшие мои! Вот я и отворился!..

Кому, кому ещё дано оценить истинность и совершенство собранного мной человеческого материала, его значение и глубину? Но может, ещё и оценят когда-то — похотливцы, сластолюбцы, созерцатели, вуайеристы, ерыжники.

Обезьянка моя перед уходом попросила у меня книгу. Ту самую: Кафку. Ей захотелось дочитать до конца. Разве ж я мог отказать верной моей Гулечке, моей дивной приматочке? Разумеется, я отдал ей Кафку.

— Ну, так что, завтра я приду как всегда пораньше? — спросила ещё она.

— Я всегда рад тебя видеть, моя хорошая, — ответил я.

Я действительно этому рад, если вы сомневаетесь.


17


Но первой на другой день пришла не обезьянка, первой пришла Конихина. Кажется, ещё с порога тревожно сигналя своим целомудрием. Я усадил Олечку на веранде, налил ей чаю из самовара, предложил варенья вишнёвого — без косточек, но засахарившегося. Сам чай пить не стал.

— Савва Иванович, можно, сегодня у меня не будет ничего? — сказала юница, глядя отчасти набекрень. То есть, пожалуй что, в сторону.

— Отчего же? — мягко проговорил я.

— Я вчера поговорила с девчонками, они, может, меня и нарочно пугают, но все говорят, что в первый раз очень больно, а кто-то от этого даже и умирает, ну там от потери крови или ещё от чего-то!.. — разом выпалила она.

— Женщины и от родов умирают, но, почитай, ни одна из них от того от детородства не отказывается, — возразил я.

— Всё равно, пусть это будет завтра или на следующей неделе, я потом сама соглашусь, я обещаю! Честно-честно!..

— Эх, красивая, — молвил я. — Живём ведь днём единым, загадываем на завтра, пальцы складываем, а завтра может уже никакого и не быть.

— Почему не быть? — возразила она. — Завтра будет по-любому. Даже если и без нас.

— Именно что без нас!

— А можно попросить, чтоб Алёша это сделал нежно?

— Почему не попросить? Вот ты и попроси его. Иль ты его боишься?

— Нет, ну а вы тоже ему скажите.

— Скажу, красивая, скажу непременно!

Тут прибежала Гулечка. Она услышала несколько последних фраз.

— А Олька всё боится? — звонко крикнула она. — У меня вот первый раз был месяц назад, на мой день рожденья, но он придурок оказался и пьёт много, и мы жить не стали, а всё равно мне не больно было, и я даже почти ничего не почувствовала, так что бояться здесь нечего! Ой, здравствуйте, Савва Иванович!

— Вот видишь! — сказал я. — Здравствуй, радость моя.

— Раз на раз не приходится, — сказала напуганная юница.

— Савва Иванович, а давайте я буду чай наливать всем, кто придёт, — бросила Гулечка.

— Конечно, красивая, — сказал я. — А я пока пойду поработаю.

Я ушёл в кабинет. Зачем? Ну, уж конечно, подглядывать, зачем же ещё! Я хотел всё знать о моих деточках.

Заявился Васенька Кладезев. Он был весел и голосист, как алектор в курятнике.

— А вы чего ещё не разделись? — с ходу спросил он. — Жарища такая!

— Тебя ждали, — хмыкнула Гулечка.

— Я думал, не доживу до сегодня, — беспечно сообщил он.

— Почему это?

— Вас очень сильно хотелось, — ухватил он обеих юниц за коленки. — Вы обе такие клёвые, давайте прямо сейчас и начнём.

Юницы сбросили с себя его приставучие руки.

— Савва Иванович говорит, чтоб вы с Алёшей не расплёскивали себя попусту. Вас мало, и на нас на всех всё равно не хватает.

— А как мне не расплёскивать? У меня девушка есть, мы два раза в неделю встречаемся, и что мне теперь делать?

— Приведи её к нам, — вставила вдруг слово и Олечка.

— Савва её не возьмёт. У него критерии жёсткие, а она так — ничего особенного и даже немножко страшненькая. На морскую свинку похожа, — тут Васенька, наморщив лицо, довольно натурально изобразил сего декоративного грызуна.

— Ну, тогда брось! — засмеялась Гулечка. — Зачем тебе страшненькая? Мы-то всяко лучше.

— Вы обалденные! — сказал Васенька и положил обезьянке руку на бедро. Существенно выше колена.

— Куда, куда опять? — крикнула гневно юница. — Вот Савва Иванович скажет, тогда и будешь руки распускать.

— Тогда само собой, — согласился Васенька, стягивая с себя футболку и расстёгивая ремень джинсов. — Блин, стоит мне на вас посмотреть, как он сразу перестает помещаться у меня в джинсах — такой несгибаемый, — простодушно сообщил ещё юноша.

— Держи при себе свои подробности, Василий! — прикрикнула обезьянка и взглянула на потупившуюся Олечку.

— А чего, мы ж теперь одна команда, — удивился тот.

— Пока ещё нет.

— Ну, нет — так будем. Вам нравится? — присовокупил он ещё, оттягивая резинку плавок и устраивая некоторую преждевременную интимную презентацию.

— Тебе чай с вареньем налить, что ли? — спросила Гулька. — Или так и будешь всю дорогу здесь сальничать?

— Лучше бы пива, — возражал юноша.

Но обезьянка всё равно налила чай.


18


Тамара Шконько и Сашенька Бийская пришли вдвоём. Ещё по дороге они обсуждали вопрос, как скоро можно будет увидеть отснятые фильмы. С этим-то вопросом они и заявились на веранду посреди общего чаепития.

— Вот Савва Иванович выйдет, у него и спросите! — отмахнулась Гуля.

— Странный он какой-то, — встрял Васенька. — Вы тут голенькие ходите, всеми местами сверкаете, а ему хоть бы хны!

— И вовсе не хоть бы хны! — возразила Сашенька. — Я видела, какими глазами он на нас смотрит.

— Какими? — спросила Тамара.

— Алчными.

— Нет, не алчными. Какими-то другими… я не знаю, но не алчными, — вступила в общий разговор Олечка.

— А вы с Алёшей, кстати, тоже голые ходите и тоже сверкаете, — сказала Сашенька юному Кладезеву.

— Думаешь, он из этих? — засмеялся Васенька.

— Всё может быть, — усмехнулась и Тамарочка.

— Болтайте поменьше! — прикрикнула на тех Гулька.

— А я так не думаю, — запинаясь, стала говорить Олечка. — Он не такой… и не алчный, он добрый, он заботится о нас…

— Давай, я о тебе сегодня позабочусь, — смешливо воскликнул Васенька и сделал обыкновенный в таких случаях жест. — Станешь, наконец, женщиной.

— Дурак! — обиделась Олечка.

— Олечка достанется Алёшеньке, Савва Иваныч велел, — осадила Гулечка Васеньку.

— Он на нас просто зарабатывает деньги, — сказала Тамарочка. — И ему плевать, какие мы. А то, что он набрал только красивых, так это для того, чтобы товар продавался получше.

— Зарабатывать деньги есть способы проще, — усомнился Васенька. — А тут столько возни с нами, столько хлопот. Рисковать приходится — вдруг кто-то настучит.

— А что такого? Мы ж добровольно, — сказала Сашенька.

— Здесь, между прочим, совершеннолетние отнюдь не все! Гульке, например, шестнадцать.

— А мне семнадцать, — сказала Тамарочка.

— Мне тоже семнадцать, — сказала Олечка.

— Детишки! — хмыкнула Сашенька. Ей-то самой, я знал, было уж полных восемнадцать лет.

— А со мной здесь ещё никто ничего не делал, — зарделась моя мартышечка.

— Не делали, так сделают. Я, например, и прямо сейчас, — прибавил Кладезев и, подошед к Гулечке, настойчиво стал склонять её очаровательную гладенькую головку к своей промежности, где из-под плавок уже выпирал его жадный, набрякший уд. Впрочем, всё это было не совсем серьёзно.

— Это уж как Савва Иванович скажет, — сказала она, высвобождаясь, и звонко шлёпнула его по груди ладонью.


19


Тут подошла Танечка Окунцова. Увидев почти всю компанию в сборе, спросила:

— Ну, что у нас на сегодня?

— Наш с тобой жёсткий секс, — игриво пропел Васенька. И недвусмысленно облапил пришелицу. С осязанием всяческих мест.

— Васька! — недовольно крикнула та.

— Скоро узнаем, — важно опровергла Василия моя раскосенькая командирша.

Я, будто ни в чём не бывало, вышел к своим артистам. И снова все встали передо мной.

— Что, все собрались? — спросил я.

— Алёши ещё нет, — ответствовала Гулечка.

— Он уж подходит, я в окно видел, — возразил я.

И действительно, через минуту к нам на веранду вошёл Алёшенька, раскрасневшийся, прехорошенький, запыхавшийся от быстрой ходьбы.

— А я сейчас Лариску Сванову встретил, — с порога объявил он. — Я её знаю, мы с ней учились вместе до шестого класса, а потом она в Первую гимназию перешла.

— А где ты её встретил? — спросила Тамарочка.

— На улице. Я шёл, она меня догнала. Как будто случайно. Но я думаю, что совсем не случайно.

— И что она? — лениво поинтересовался Васенька.

— Спросила, что было вчера, когда они ушли. Сказала, что напрасно и я не ушёл с ними.

— А ты что ответил? — спросила Танечка Окунцова.

— Ну, я сказал, что творческая группа приехала. Она спросила: откуда? Я ответил: из Питера. Нас всех перезнакомили, и мы даже отсняли первые эпизоды. Она спросила: о чём? Я сказал: мне нельзя всё рассказывать, но это такое психологическое кино о проблемах молодёжи. С элементами триллера.

— Всё ей знать интересно! — досадливо бросила Гулечка. — Я-то в её дела не лезу…

— А ещё спросила: а как же то откровенное кино, порнуха, про которую говорил Савва Иванович?

— А ты?

— А я сказал: что это была просто шутка, кое-кто всё неправильно понял, и вообще Савва Иванович всех нас проверял, и не все эту проверку прошли. Тест на психологическую устойчивость. «А ты прошёл?» — спросила она. «Я прошёл!» — ответил я.

— Молодец! — восхитилась моя мартышечка. — Здорово ты её! Пусть теперь мучается! Правда, Савва Иванович?

— Правда, радость моя. Нам надо дело наше делать тихо, гладко, сноровисто, во тьме да в тишине. Ежели разузнают об нас, многие нам позавидуют! Людишки — завистливое, братогрызственное племя!.. Человечки, существовальники, особливцы, экзистёныши!..


20


— А я тут придумал! — звонко сказал Васенька Кладезев. — Давайте мы кино про изнасилование снимем! Многие такое кино любят! Мне и самому оно нравится. Только — чур! — я буду первым насильником! Ну, там между делом! — отчего-то вдруг стушевался он. — Когда свободное время будет. Если это не противоречит никаким планам…

Все посмотрели на меня.

— Ну… планам не противоречит, — с расстановкой ответствовал я, — в планах оно у нас даже стоит. Пожалуй, можем завтра и попробовать.

— А сегодня?

— Сегодня у нас день тяжёлый: будем продолжать учиться нашему ремеслу. Сегодня у нас в планах Гулечка, её мы пока обошли, сегодня у нас в планах девственница… И остальные наши, вышеперечисленные юницы.

— И меня тоже обошли, — встряла Танечка Окунцова.

— И тебя обошли, — вздохнул я. — Сегодня сниматься будем долго, надо бы днём пообедать, отдохнуть самую малость.

— А есть продукты какие-нибудь, Савва Иванович? — вызвалась Гулькей. — Я могу сварить что-то, я умею.

— Конечно, есть, милая. В погребе, да здесь, на веранде в холодильнике, — откликнулся я. — И сегодня у нас в планах вчерашнее кино.

— Кино? — заголосили все. — Уже есть? Мы его посмотрим?

— Посмотрим, — согласился я.

— Сейчас?

— А почему не сейчас! В зале всё готовое стоит.

Мы отправились на просмотр. На тайное наше лицезрительство.

— А я девчатам… юницам, — поправился Вася, — говорю, чтоб они раздевались, ну, как вчера… а они непонятно, отчего тянут.

И стянул с себя последнее, что на нём оставалось, — черные плавки с рельефным серым драконом. Юницы тут же сызнова целенаправленно воззрились на него. Заметно было, что открывшееся взорам волновало их.

— Нам раздеваться? — спросила Сашенька.

— Ну, а отчего же нет, ежели вам нравится, — сказал я. — Ну, а я за вами, за красивыми моими, буду во всём следовать. Буду к вам во всём приноравливаться.

— А я вот хотела спросить, — сказала моя обезьянка, — юношам можно к нам приставать вне съемочного процесса? Они ведь так только попусту тратят себя!.. А они не железные.

— Юношей у нас мало, — подумавши, ответствовал я. — Потому-то они должны жить в атмосфере общей любви. И потому вы, красивые мои, будьте уж снисходительны к некоторым их шалостям.

— Поняла? — сказал Васенька. — Общей любви!

И ухватил юницу за попу.

— А нам ведь тоже любовь нужна, — тихо сказала Гулечка.

— Мы работаем над этим, — так же тихо отвечал ей я.

Юницы, юноши… все уж они понемногу осваивали гуттаперчевые правила и тонконогие навыки моего кургузого языка.


21


Васенька разошёлся. Я ему в том не препятствовал. Он ощущал себя в центре внимания.

В зале на столе стоял включённый книжка-компьютер; только клавишу нажать, и пойдёт демонстрация. Юницы, понемногу освобождаясь от одежд, рассаживались на скамьи. Васенька надумал помогать им раздеваться. Заботливый такой! Заодно он щипал их и совал руки в такие места, куда совать их пока было преждевременно. Юницы ответно шлёпали Васеньку, отталкивали его руки, от мартышечки он даже схлопотал по физиономии. Впрочем, попыток своих не прекратил.

Наконец, все разоблачились. Васенька сел рядом с Тамарой, оглаживая её бедро. Чему та особенно и не препятствовала. Алёшенька устроился на полу, затылок его прижимался к коленкам сидящей сзади Олечки. Так он ухаживал за ней. Этакий любовный минимализм. Этакая чувственная инфузория.

Олечка же… ей бы погладить по голове будущего своего партнёра, приободрить того, помыслил я, но она по неискушённости стеснялась такого органического рукодействия.

Я нажал клавишу. Экран засветился. Мелькнули короткие титры.

— Вау! — крикнул юный Кладезев. — Это же я! Я теперь — суперзвезда!

Мартышечка моя приголубила его щелбаном по темени. Чтоб не мешал лицезреть.

Сначала мы посмотрели один фильм, с Кладезевым и Тамарой. Потом другой, с Алёшей Песниковым и Сашенькой Бийской.

По окончании я отметил некоторую озадаченность на лицах зрителей.

— Ну, что, для первого раза неплохо, по-моему! — неуверенно сказала Там


Оригинал текста - http://teplovoz.com/creo/21277.html