Немые пустые глаза. Голова запрокинута вверх, рот приоткрыт, щеки ввалились. Из горла вырывается хриплое мокрое дыхание. Он сидит здесь вечно, он здесь навсегда – безобразный, чужой в этом ярком светлом цветущем мире. Он сидит на серой лавке в майском парке. Вокруг него бушует весна: ветви яблонь, старых, тяжелых, плодоносно-щедрых, склонившихся к земле, несут молочно-розовые цветы, нежную зелень листьев. Осенью ветви будут ломиться от яблок, их станут подпирать палками, чтобы помочь выдержать этот сладкий сочный груз. Вишни горделивы и юно-наивны. Персики спокойно-важны и неприступно-величавы. Небеса светлые, цвета чудесного голубого китайского шелка. Небо тонкое-тонкое, прозрачное-прозрачное. Все, что может оно выдержать – облака легкие да солнышко ясное. Солнце чудное, доброе, милое… Жизнь здесь – в этом саду, в жужжании пчел, в цветении вишен и росте травы, в бегающих по лужайкам детям и собакам, в свете солнца, в сиянии шелкового неба, в ветреных перышках облаков, в теплой нежной истоме майского дня – ЖИЗНЬ, несущиеся мгновения счастья и радости. Хочется прыгать собачонкой, летать пчелой, визжать от восторга детским голоском, светить лучом солнца, дышать собой, легким теплым ветром…
Пусты глаза. В них не отражается даже небо – они полны прозрачной осенней лужевой воды, они грязно-пошлы. Дети не боятся его лишь потому, что он сидит здесь вечно и они привыкли к этому. Они не видят его теперь, просто не замечают в своей жизни этого серого пятна, старой облезлой скамейки с грязным человеком в оборванной одежде.
Глаза молчат. Больше нет в них той боли, что была всего лишь столетие назад, того отчаяния, что исчезло всего лишь тысячу лет назад, того раскаяния, что рвало сердце и душу полторы тысячи лет назад, того УЖАСА от понимания сотворенного им, что свалилось на него без малого две тысячи лет назад. Он уже не молится, не просит прощения, не зовет того, кто знал и знает о его страданиях и теперешнем безразличии.
Немой взгляд, тихий мокрый хрип, рваная одежда. Темная от солнца, грубая от ветров, тонкая от голода кожа. Ввалившиеся серые щеки. Жизнь вокруг, жизнь яркая, светлая, радостная, не понятая и не достигнутая им, проданная за тридцать жалких тетрадрахм. Когда он осознал, что купил себе бессмертие за такую мизерную плату, он едва не сошел с ума от смеха, безудержного истеричного смеха, нахлынувшего на него.
Пусты прозрачные глаза. Он не умер тогда, нет. Кто-то думает, что прокураторские люди убили его, но это не так. Кто-то думает, что он повесился сам, но и это неправда. Отец отомстил за сына. Людям же, глупым верящим людям, носящимся по весеннему святому саду, Он солгал. Он сказал о наказании, но… обманул их, сказав, что Иуда умер. О нет! Он жив, но ничего уже не чувствует, он бессмертен и безжизненен. Добрый Господь всегда оставляет Иуду там, где жизнь бьет ключом, где искрится счастье, где… Впрочем… Теперь Иуде все равно. Он перестал терзать себя вопросами – зачем же ЭТО Господу, зачем умер Тот, кого он, глупый Иуда, предал, кому была нужна эта жертва и когда же добрый Господь возлюбит Иуду как себя самого и позволит умереть?
В глазах застыла осенняя лужевая вода. Они бессмысленны, бессмертны и бесчувственны. Не видят, не живут, не надеются. Иуда незаметен и позабыт. Всеми? |